Дверь щёлкнула тихо, как будто боялась разбудить дом, и Наталья вошла, держа в руках сетку с гречкой и молоком. Из подъезда тянуло влажной пылью и холодом; в квартире было сухо и тепло, пахло выстиранным бельём и корицей — Катя в воскресенье испекла шарлотку и с тех пор ела её маленькими кусочками, словно растягивая редкое ощущение праздника. Бабушка, Евдокия Николаевна, сидела у окна, вязала серый шарф и изредка вскидывала взгляд на улицу — ей нравилось считать людей, спешащих к автобусной остановке. Катя вышла в прихожую, увидела, как у матери блестят глаза, и сразу насторожилась: так сияла Наталья только в двух случаях — когда удавалось сдать сложный отчёт вовремя и когда она скрывала от семьи что-то, что страшно радовало и одновременно пугало.
— Мам? — осторожно позвала Катя, помогая снять пальто. Пальто было старое, по швам проступали потертости; подкладка чуть расползлась у кармана. Наталья улыбнулась — мягко, как свет от настольной лампы.
— Всё хорошо, — сказала она, и голос у неё был таким ровным, что стало понятно: всё не просто хорошо, а очень.
Евдокия Николаевна постучала спицами по подоконнику, отчего в стекле дрогнула слабая рябь.
— Надоело мне догадываться, — проворчала она. — Выкладывай, Наташа, пока я сама не додумалась до худшего.
Наталья поставила сетку на пол, присела, ловко расправила шарф у бабушки на коленях, будто настраивая фон для новостей, и произнесла просто:
— У нас получилось. ЭКО сработало. Я жду ребёнка.
Катя выронила ложку от вешалки на коврик, бабушка пролистнула памяти на десятки лет назад — так резко, что губы сами сложились в тонкую линию. В комнате стало слышно, как часы на кухне отсчитывают секунды; в этот момент даже батарея будто перестала стонать.
— В твои-то годы, — медленно произнесла Евдокия Николаевна, подбирая слова, как она когда-то подбирала монеты для коммуналки. — Ты задумалась, что делаешь? У тебя взрослая дочь. Сердце шалит. Давление. А ты… — она не договорила и опустила глаза, будто стыдилась собственной злости.
— Я задумалась, — спокойно ответила Наталья. — Очень долго. И всё равно хочу. Я — хочу. Слышишь? Не потому что кому-то надо, не потому что так положено, а потому что я хочу. И могу.
— А отец? — спросила Катя, потому что этот вопрос стоял в горле давно, ещё с тех времён, когда мама приходила поздно и пахла чужой водой после душа.
— Сергей, — Наталья произнесла имя тихо, но в этом звуке была уверенность. — Он рядом. Он не отступит.
— Не видела и видеть не желаю, — отрезала бабушка механически, как ножницами отрезают нитку. — Пока не пойму, кто он, зачем ему это и что у него за хвосты тянутся.
Наталья кивнула, словно принимала удар, но не уходила от него: когда у тебя впереди долгий подъём, нет смысла спорить с первым же ветром.
Катя ушла на кухню, включила чайник, смотрела, как вода собирается в пузырьки по краям, как пар стелется по кафелю, и пыталась разложить будущие дни по полочкам. В их двушке полочки всегда трещали: здесь всё хранили — пуговицы от дедушкиного пиджака, чужие открытки, старые адреса. Но куда положить эту новость — Катя не знала.
Сергей пришёл вечером через два дня — высокий, чуть сутулый, с теми глазами, в которых вечерами живёт усталость, а утром — надежда. Он принёс цветы — простые, без упаковки: две ветки ромашек и три гвоздики; гвоздики были чуть вялые, он явно взял их у метро, и это почему-то понравилось Кате — в этой нелепой смеси было меньше показного, чем в аккуратных розах в целлофане.
— Здравствуйте, Евдокия Николаевна, — сказал он, входя. Голос у него был не громкий, но уверенный. — Я — Сергей.
— Я это слышу, — ответила бабушка и сместилась на стуле так, чтобы видеть и дверь, и его лицо. Она всегда садилась так, чтобы не зажимать себе пути отступления.
За столом он почти не ел — будто боялся, что хруст корки будет расценён как невоспитанность. Держал ладони на коленях, а когда брал чашку, пальцы заметно дрожали — не от страха, а от того, что слишком давно не было домашнего ужина, где каждый предмет знает своё место. Он смотрел на Наталью так, как смотрят те, кто долго шёл в темноте и наконец заметил фонарь.
— Где работаешь? — спросила Евдокия Николаевна без обиняков.
— Монтажник, подряды. Иногда водитель, — не стал приукрашивать он. — Не всегда стабильно, но руки есть, возьмусь за всё, что честно.
— Долги?
Сергей не отвёл глаз:
— Были. Часть покрыл. Остальное — тянется, но плачу, как могу.
Бабушка кивнула коротко — то ли отметила честность, то ли поставила в воображаемом списке жирную минус-галочку. Наталья положила ладонь на стол, невзначай дотронулась до его пальцев; он не отдёрнул руку, но и не сжал — просто лежал так, будто согревал стол.
После ужина бабушка позвала Катю «помыть чашки». На кухне, среди звона и пара, они шептались, как заговорщицы.
— Видишь? — сказала бабушка, — глаза честные, а за спиной — пусто. Таким нужна опора. Прописка. Тепло. Думаешь, он твоей матери — опора? Он — тот, кто усядется на плечи и поедет. А потом… — она прикусила слова. — Потом ты будешь яму заливать.
Катя смотрела в окно, где оранжевая улица тонула в снегу, и не знала, что сказать. Сергей ей нравился своей неуклюжестью, смешной серьёзностью. Но она была дочерью своей матери и внучкой своей бабушки — и умела считать: месяцы, рубли, силы.
Через несколько дней Наталья сказала сухо, без прелюдий — как объявляют решение на собрании:
— Мы с Сергеем подаём заявление в ЗАГС.
У Кати дернулся уголок рта: в ней боролось облегчение («наконец определились») и тревога («слишком быстро»). Евдокия Николаевна не спорила — только стукнула тростью о пол, как ставят печать на документе, с которым не согласны, но опротестовать не успели.
Зимнее утро вошло в квартиру запахом жареного масла и тихой мелодией, которую Наталья напевала, переворачивая блины. На подоконнике стоял стакан с веточкой мирта — подарок коллеги; стекло уже зацвело от пара. Сергей сидел ровно, как мальчишка на первом ряду, ладони обхватывали кружку, чай в ней давно остыл. Катя задержалась в дверях: щёки у матери разрумянились от жара, волосы выбились из-под резинки — странно было видеть её такой домашней, лёгкой.
— Мы идём в ЗАГС, — сказала Наталья, улыбаясь, и Катя поняла: решение не вчерашнее — оно выдержано, как тесто, и уже «поднялось».
— Сразу? — попросилась осторожность. — Может, подождать?
Сергей поднял взгляд:
— Катя, я понимаю твои сомнения. Но твою маму я не оставлю. Что бы ни было.
— Даже если ребёнок… — Катя не закончила, но они все поняли.
Наталья побледнела, как бумага, на которой только что начали писать. Сергей вдохнул поглубже — и рассказывал без паузы, будто боялся, что, если остановится, слово опустится на пол и разобьётся:
— У меня есть дочь, Лена. Родилась с пороком сердца. Врачи говорили — тяжело. Жена… — он на секунду закрыл глаза. — Жена чуть было не… В общем, сделали операцию. Сейчас здорова. Учится. Мы вытянули. Потихоньку, в кредит, в долг… но вытянули.
Слова его не были подвигами. Они были трудом. И это зацепило Катю сильнее всего.
Евдокия Николаевна вышла из комнаты, как арбитр выходит на поле, и сказала ровно:
— Наташа, я договорилась с врачом. Сегодня. Консультация. Пойдёшь и выслушаешь. Потом делай, как знаешь.
Наталья хотела возразить и не стала. Иногда любовь — это не «не слушай никого», а «пойди и удостоверись».
Кабинет Соловьёвой пах лекарствами и бумагой. На стене висела схема женской репродуктивной системы, выцветшая у краёв, как старые карты. Доктор Соловьёва была сухощава, в очках на тонкой цепочке, волосы собраны в тугой пучок; казалось, она умеет складывать людей по папкам, не ошибаясь с разделителями.
— Наталья Петровна, — она вчитывалась в карту, не поднимая глаз. — Три попытки ЭКО, последняя — положительная. Сопутствующие: гипертония, диабет второго типа, варикоз. Это всё? — подняла взгляд.
— Всё, — ответила Наталья, и Катя услышала, как затрепетала в этом «всё» хрупкая нотка страха.
— Риски вам объясняли?
— Да.
— И всё равно вы решили продолжать.
— Да.
Доктор сняла очки, потерла переносицу, как будто стирала с неё абзац текста, а потом сказала без жестокости, но и без утешений:
— Я обязана говорить прямо. Риски высокие. Не только для плода, но и для вас. У вас есть дочь — вы ей нужны. Подумайте об этом.
— Я думаю, — тихо произнесла Наталья. — Я вообще всё время теперь думаю. И о дочери, и о том, кто уже живёт во мне. Он ни в чём не виноват.
Евдокия Николаевна наклонилась вперёд:
— Скажите честно, доктор: шанс есть?
— Есть, — кивнула Соловьёва. — Не мизерный. Но даже при благополучных родах восстановление будет тяжёлым. Это не запугивание — факт.
Наталья подняла глаза, в которых стояла упрямая тишина:
— Я буду рожать.
Выйдя из кабинета, они молчали: в коридоре шуршали халаты, где-то плакал ребёнок, гремела каталка. На улице их ждал Сергей с ромашками — неловкими, чуть обсыпанными пыльцой.
— Для моей невесты, — попытался он пошутить.
Евдокия Николаевна фыркнула и пошла к метро быстрыми короткими шагами. Катя догнала её уже на эскалаторе, где пахло железом и дешёвым парфюмом.
— Бабушка, — выдохнула она, — не уходи так. Мамина радость — она… она настоящая.
— Радость, — повторила бабушка и ухмылянулась так, будто это слово было слишком сладким. — Радость — это когда внуков на ночь забираешь и возвращаешь утром. А здесь… — она прижала ладонь к перилам. — Здесь впереди тревоги, счета, бессонница, больницы. Я старуха, Катя. Мне можно быть циничной. Но я не злая. Я просто знаю цену.
В вагоне было душно, поезд уносил их сквозь рекламу фитнес-клубов и зубных клиник, через людей в пуховиках, через чьи-то смешки и чужие разговоры, — и Катя думала, что цена, о которой говорит бабушка, действительно есть. Вопрос — кто её платит.
Скрининг принёс слова, от которых чернеют края дня. Доктор говорила ровно, по телефону: повышенный риск синдрома Дауна. Наталья держалась за спинку стула, словно за поручень автобуса на повороте. Сергей, услышав, даже не пытался подобрать «правильные» фразы — просто встал рядом и обнял плечи.
— Что бы ни было, — сказал он. — Мы пройдём это. Вместе.
— Довольна? — от дверей метнула фразу бабушка. Она всегда стояла там, где можно быстро уйти.
— Мама, это ещё не диагноз, — выговорила Наталья, и только по тому, как задрожали ресницы, Катя поняла: ей страшно так, что слова ломаются.
Амниоцентез назначили на следующий день. В коридоре клиники было холодно, как в трамвае зимой. Наталья вышла после процедуры бледная, но спокойная, приложила к животу ладонь — не как щит, а как дыхание.
— Результаты позже, — сказала.
Дни сделали вид, что тянутся, но на самом деле они стояли, как в пробке: Катя варила супы, читала про статистику, ненавидела себя за эти поиски; Сергей исчезал с утра до ночи — брал любые подработки, а вечером садился рядом с Натальей и молча держал её за руку. Евдокия Николаевна ходила тише, чем обычно, и когда думала, что никто не видит, перекладывала деньги в конверт и прятала в книжный шкаф — «на всякий случай».
Звонок застал их среди самой обычной тишины. Наталья взяла трубку, слушала долго, так долго, что Катя успела представить десять вариантов — от лучшего к худшему и обратно. Лицо матери менялось — как облака в ветреную погоду: страх, недоверие, и вдруг — свет.
— Спасибо! — выдохнула она и расплакалась громко, без стыда, как ребёнок. — Всё хорошо. Здоровый мальчик.
Сергей подхватил её, закружил, они смеялись и плакали, и даже бабушка на секунду улыбнулась — не губами, а глазами. Но через миг сказала сурово:
— Радоваться рано. Это только один этап.
На семейном совете, который она собрала через два дня, Евдокия Николаевна заговорила голосом, каким раньше объявляли решения на заводских собраниях:
— Я против. Против беременности, против брака. Но вижу — вас не остановить. Поэтому — условия. Первое: роды — по контракту, в лучшем роддоме. Оплачу я. Второе: брачный договор. Если Сергей исчезнет в первые три года — ни на что не претендует. Третье: если со мной что случится до родов, квартира и дача — Кате. Согласны?
— Мама! — Наталья вспыхнула, как если бы её ударили по щеке.
Сергей смотрел прямо:
— Я подпишу всё, что нужно. Мне важно только одно — чтобы Наташа была в безопасности.
Катя в этот момент почувствовала странное: она одновременно не любила и уважала бабушку сильнее обычного. В её жёсткости была забота; в заботе — страх; а под страхом — любовь, от которой иногда остаются только правила.
Октябрь пришёл мягко, листья скрипели под ногами, как шёлк, небо часто висело низко, как крышка. В коридоре роддома пахло хлоркой и яблоками из чьего-то пакета. Сергей поседел за месяц больше, чем за прошлый год; обручальное кольцо блестело на его руке неловко — он то и дело вертел его большим пальцем, как будто учился носить. Евдокия Николаевна щёлкала пальцами, считала в уме, отводила взгляд — у старых людей часто взгляд такой в больницах: словно они договариваются с кем-то невидимым.
— Поздравляю, — сказал врач, появившись в дверях. — Мальчик, три двести. Мама в норме. Переведём в палату.
Сергей закрыл лицо ладонями — громко, беззвучно. Бабушка кивнула, и только тогда позволила себе стёреть на глазах воду — быстро, как будто попала в них снежинка.
Илья оказался спокойным — ел хорошо, спал много, кричал редко, словно заранее знал, как беречь мать. Сергей менял пелёнки, ходил на цыпочках, смешно вскакивал по ночам на каждый шорох. Наталья смотрела на него и думала: «Ведь правда можно верить». Катя гуляла с коляской — по двору, где пахло мокрой листвой и кислым хлебом из соседней булочной, и впервые за долгие месяцы ловила себя на том, что улыбается просто так.
Евдокия Николаевна не разговаривала с дочерью официально — она как будто подписала внутри себя распоряжение «контакт ограничить». Но через Катю передавала деньги на подгузники и смеси, покупала тёплые ползунки на рынке у женщины с грустными глазами и ловкими пальцами.
Счастье держалось — тонкой нитью, но держалось. До того утра, когда Наталья проснулась и увидела на столе записку. Листок в клетку, ряд неровных букв:
«Прости. Я слишком слаб. Коллекторы нашли. Грозят мне и вам. Не могу подставить. Должен уйти».
Стул скрипнул, когда Наталья села у окна. Она не кричала, не метала посуду — просто держала Илью, кормила, убаюкивала, укладывала. Лишь когда Катя тихо спросила: «Мам?», — ответила с сухим, как бумага, спокойствием:
— Я знала. Сердцем чуяла. Слишком всё было гладко. Так не бывает.
— Я предупреждала! — не удержалась бабушка, но голос её не был торжествующим. Он был усталым.
— Не сейчас, мама, — попросила Наталья. — Пожалуйста.
— А когда? — поднялась Евдокия Николаевна, как будто снова собиралась идти к врачу спорить за чужую жизнь. — У тебя грудной ребёнок. Без отца. На что рассчитываешь?
— На себя, — ответила Наталья и впервые за всё время посмотрела на мать по-взрослому, без привычной мягкости. — На себя, на Катю. На то, что у меня есть Илья.
— На какие деньги?
— Буду работать.
— С грудничком? Кто тебя возьмёт?
— Кто-нибудь да возьмёт, — сказала Наталья, и в этой фразе было не «верю», а «сделаю». — И потом… — она посмотрела на сына. — Я не жалею. Ни о чём. Он есть. Это — главное. Даже если Сергей… — она не договорила, но Катя поняла: даже если.
Год сложился неторопливо — как плед, связанный из тёплых и колючих ниток. Наталья сняла небольшую квартиру в соседнем доме: окна выходили на детскую площадку, где по утрам орали воробьи и ползали малыши в шапочках с ушками. Нашлась работа: не мечта, но честная — оформлять заявки, обзванивать клиентов, сидеть на телефоне. Илья рос крепким, чуть упрямым. У него были папины глаза и мамины губы; когда он смеялся, у Кати внутри звенели все стеклянные полки.
Евдокия Николаевна приходила редко и всегда «по делу»: приносила картошку в сетке, крупу, пачку памперсов, свежий творог, купленный у знакомой. Оставляла пакеты у двери, иногда заходила, оглядывала комнату, кивала — «чисто» — и уходила, не задерживаясь. С Натальей они будто жили на разных берегах: кричать перестали, мост не строили, только иногда кидали друг другу через воду маленькие аккуратные свёртки — «держи», «спасибо».
— Она гордая, — говорила Наталья вечером, когда Катя мыла бутылочки, а Илья лупил по погремушке. — Я — вся в неё. И он, наверное, будет таким же. Упертый. Но любящий.
— Позвать её? — предлагала Катя время от времени. — На ужин. Просто посидеть.
— Нет, — качала головой Наталья, и в этом «нет» не было злобы. — Мы обе всё решили. Она выбрала принципы. Я — сына. И обе по-своему правы. Ну или обе неправы — какая разница. Вместе нам сейчас нельзя. Больно будет.
Илья начинал плакать — усталость всегда приходила к нему чуть раньше, чем ко взрослым. Наталья брала его, прижимала щекой к волосам, шептала:
— Тише, мой хороший. Я рядом. Всегда.
За окном вечер складывался в тёмные квадраты. Где-то там, в одном из них, возможно, жил Сергей. Или не жил. Или уехал. Или пытался распутать узлы, из-за которых ушёл. Наталья никогда не искала его — не потому что не могла, а потому что не видела смысла. Смысл сейчас спал в кроватке и иногда улыбался во сне — так, как улыбаются те, кому пока не снились тяжёлые сны.
Катя затушила свет на кухне, присела у окна, прислушалась к дому: где-то скрипнула дверь, где-то кто-то ругался вполголоса, у кого-то за стеной рассмеялись — хохотом, который задевает собственные воспоминания. Она подумала, что их маленькая семья — странное чудо: в ней одновременно было то, что сломалось, и то, что спасло.
И любовь никуда не делась. Она перестала быть картинкой «женщина с мужчиной на фоне заката» и стала чем-то более тихим и упрямым: теплом детской ладони, запахом влажных волос, тяжёлым, но нужным трудом. Эта любовь теперь принадлежала Илье — мальчику, который никогда не узнает всех цифр, подписей и слёз, заплативших за его появление. Он вырастет и будет считать иначе. И это будет правильно.
А взрослые — Наталья, Катя, Евдокия Николаевна — будут жить дальше в своих точках и траекториях, иногда пересекаться на праздники и беды, учиться говорить не только «надо», но и «простишь?». И, может быть, однажды бабушка поставит на стол варенье из смородины, Наталья улыбнётся не через усилие, а просто так, а Катя скажет не «как жить», а «как красиво получилось».
Но это — потом. Сейчас в комнате темно, ночь свернулась клубком у ножки кроватки, и слышно только, как Илья сопит — чуть-чуть, на вдохе. Наталья закрывает глаза, и мир, в котором много непростого, становится на секунду яснее от одного простого знания: «Мама здесь». И от этого знания иногда вполне достаточно, чтобы не бояться завтрашнего дня.
The post
Комментарии (0)